|
26
Услышав легкое звяканье колец занавески по заржавевшему металлическому пруту Бенедикт, еще не окончательно проснувшийся, приподнялся на постели и прошептал имя Валентины, приснившейся ему. Увидев ее наяву, он испустил столь радостный крик, что тот достиг слуха Луизы, прогуливавшейся в глубине сада, и наполнил ее душу горечью.
— Валентина, — пробормотал Бенедикт, — это ваша тень пришла за мной? Я готов следовать за вами.
Валентина без сил опустилась на стул.
— Это я сама пришла приказать вам жить, — ответила она, — или умолять вас убить меня вместе с вами.
— Я предпочел бы последнее, — ответил Бенедикт.
— О друг мой, — возразила Валентина, — самоубийство — нечестивый поступок, в противном случае мы соединились бы в ином мире. Но Господь запрещает самоубийство, он проклял бы нас, покарал бы, обрекши на вечную разлуку. Так примем же жизнь, какова бы она ни была. Думается мне, что вы в силах обрести источник, способный пробудить ваше мужество.
— Но что же это за источник, Валентина? Скажите скорее.
— А моя дружба?
— Ваша дружба? Это гораздо больше того, что я заслуживаю, я недостоин ответить на нее, да и не хочу. Ах, Валентина, вам следовало бы уснуть навсегда; проснувшись, даже самая чистая женщина становится лицемеркой. Ваша дружба!
— О, какой же вы эгоист! Значит, для вас мои угрызения совести — ничто!
— Это не так, именно потому-то я и хочу умереть. Зачем вы пришли сюда? Если вы, забыв религиозные каноны, отбросив угрызения совести, пришли сюда не затем, чтобы сказать мне: «Живи, и я тебя полюблю», вам лучше было бы остаться дома, забыть меня, дать мне погибнуть. Разве я у вас чего-нибудь просил? Разве хотел отравить вашу жизнь? Разве играл я вашим счастьем, отгораживал от ваших принципов? Разве я вымаливал ваше сострадание? Послушайте, Валентина, тот благородный порыв, что привел вас сюда, ваша дружба — все это пустое. Ваши слова могли бы обмануть меня месяц назад, когда я еще был ребенком в душе и один ваш взгляд давал мне силы прожить день. С тех пор я перенес слишком много, слишком глубоко познал страсть и не позволю себя ослепить. Я не начну новой бесполезной и безумной борьбы, не в моих силах противостоять моему уделу. Знаю, что вы будете возражать, уверен, что вы так и поступите. Время от времени вы бросите мне слово ободрения и сочувствия, чтобы помочь мне избавиться от мук, и то, пожалуй, будете упрекать себя за это, как за преступление, и побежите к священнику, умоляя отпустить вам этот грех, грех непростительный. Ваша жизнь будет искалечена и испорчена мною, ваша душа, доселе чистая и безмятежная, станет столь же мятущейся, как и моя! Упаси вас Боже! А я, вопреки всем этим жертвам, которые вы сочтете непомерно огромными, я буду несчастнейшим из людей! Нет, нет, Валентина, не будем заблуждаться. Я должен умереть. Такая, как вы есть, вы не можете любить меня, не коверкая свою душу, а я не желаю счастья, которое обойдется вам столь дорого. Я далек от мысли вас обвинять. Я люблю вас пылко и восторженно за вашу добродетель, за вашу чистоту и силу. Оставайтесь же такой, какая вы есть, не спускайтесь ступенью ниже, чтобы стать вровень со мной. Вы можете заслужить райское блаженство. А я, чья душа принадлежит небытию, я хочу возвратиться в это небытие. Прощайте, Валентина, спасибо вам за то, что вы пришли попрощаться со мной.
Эти речи, силу которых Валентина ощутила всей душой, привели ее в отчаяние. Она не нашлась, что ответить, и, припав лицом к краю постели, горько зарыдала. Самым притягательным в Валентине была искренность ее переживаний, она не старалась ввести в заблуждение ни себя, ни других.
Ее страдания произвели на Бенедикта большее впечатление, чем все, что она могла бы ему сказать: он понял, что это столь благородное и честное сердце может разорваться при мысли потерять его, Бенедикта, понял и обвинял себя в бездушии. Он схватил руку Валентины, а она прижалась лбом к его руке и оросила ее слезами. И тут он почувствовал небывалый прилив радости, силы и раскаялся в содеянном.
— Простите, Валентина! — вскричал он. — Я жалкий, подлый человек, раз я заставил вас плакать! Нет, нет! Я не заслуживаю ни этой печали, ни этой любви, но, Бог свидетель, я стану достойным их! Не уступайте мне, ничего мне не обещайте, только прикажите, и я буду повиноваться вам без слова возражения. О да, это мой долг, я должен жить, как бы ни был я несчастлив, лишь для того, чтобы не пролилась ни одна ваша слезинка. Но, вспоминая, что вы сделали для меня нынче, я уже не буду несчастлив, Валентина. Клянусь, я перенесу все, никогда не пожалуюсь, не буду принуждать вас к жертвам и борьбе. Скажите только, что вы хоть изредка будете жалеть обо мне тайно, не изгоните воспоминания обо мне из своей души, скажите, что вы будете любить Бенедикта по воле Божьей... Но нет, ничего не говорите, разве вы уже не сказали все? Разве я не понимаю, что только неблагодарный и глупый человек может потребовать большего, чем эти слезы и это молчание!
Как странен все-таки язык любви! И какое необъяснимое противоречие для холодного наблюдателя заключено в этих клятвах добродетельного стоика, скрепленных пламенными лобзаниями под покровом плотных занавесок на ложе любви и страдания. Если бы можно было воскресить первого человека, которому Господь дал подругу, дал ложе из мха и одиночество первозданной природы, тщетно вы искали бы в этой бесхитростной душе способность любить. И обнаружили бы, что ему неведомы величие души и высокая поэзия чувств. Не потому ли он был духовно ниже, чем современный человек, развращенный цивилизацией? Жила ли в этом атлетическом теле душа, не знающая страсти, равно как и мужества?
Но нет, человек не меняется, только сила его направлена на иные препятствия, вот и все. В прежние времена он укрощал медведей и тигров, ныне он борется против общества, стремиться искоренить его заблуждения и невежество. В этом его сила, а возможно, и слава. Физическая мощь сменилась мощью духовной. По мере того как из поколения в поколение дряблеет мускулатура, возрастает сила человеческого духа.
Валентина выздоравливала быстро, Бенедикт поправлялся медленнее, но непосвященные в тайну все равно считали это чудом. Госпожа де Рембо, выиграв процесс и приписав победу всецело себе, возвратилась в замок, чтобы провести несколько дней с дочерью. Убедившись, что дочь здорова, она тут же укатила в Париж. Избавившись от материнской заботы, она сразу почувствовала себя моложе лет на двадцать. Валентина, отныне полная и никем не стесняемая хозяйка замка Рембо, осталась одна с бабушкой, которая, как уже известно читателю, не была докучливым ментором.
Вот тогда-то Валентина пожелала сойтись как можно ближе с сестрой. Для этого требовалось лишь согласие господина де Лансака, ибо можно было не сомневаться, что старуха маркиза с радостью встретит свою внучку. Но господин де Лансак еще ни разу не высказался достаточно открыто по этому вопросу, и это настораживало Луизу, да и сама Валентина начала сильно сомневаться в искренности мужа.
Тем не менее она решила во что бы то ни стало предложить сестре приют в замке и была с ней подчеркнуто нежна, как бы желая восполнить недоданное сестре по милости семьи. Однако Луиза наотрез отказалась перебраться в замок.
— Нет, дорогая, — сказала она, — я не желаю, чтобы по моей вине ты навлекла на себя недовольство мужа. Моя гордость уже заранее страдает при мысли, что я поселюсь в доме, откуда меня могут прогнать. Пусть лучше все останется по-прежнему. Теперь мы видимся без помех, чего же нам еще? К тому же я не могу долго оставаться в Рембо. Воспитание моего сына еще далеко не закончено, и я должна находиться в Париже несколько лет, чтобы следить за его учением. Нам будет легче встречаться там, но пусть наша дружба пока остается сладостной тайной для нас обеих. Свет наверняка осудит тебя за то, что ты общаешься со мной, а мать, возможно, даже проклянет тебя. Вот они, наши неправедные судьи, их следует опасаться, и законы их нельзя преступать открыто. Пусть все останется по-прежнему. Пока Бенедикт нуждается в моих заботах, но через месяц, самое большее, я уеду, а пока что постараюсь видеться с тобой каждый день.
И в самом деле, сестры часто встречались, обычно в гостевом домике, где останавливался во время своих наездов в Рембо господин де Лансак. По желанию Валентины там устроили кабинет для занятий. Сюда она велела перенести свои книги и мольберт, здесь проводила почти все время, а вечерами Луиза приходила к сестре, и они беседовали до поздней ночи. Несмотря на все меры предосторожности, во всей округе теперь знали, кто такая Луиза, и слухи о ее пребывании здесь достигли наконец ушей старой маркизы. Сначала она испытала живейшую радость, в той мере, в какой ей было дано испытывать какие-либо чувства, и решила непременно позвать к себе внучку и расцеловать ее, так как в течение долгого времени Луиза была самой сильной привязанностью маркизы. Однако компаньонка старухи, особа осторожная и весьма строгих правил, полностью подчинившая себе свою госпожу, дала ей понять, что об этой встрече рано или поздно узнает госпожа де Рембо и не преминет отомстить.
— Но сейчас-то чего мне бояться, — возражала маркиза, — ведь пенсион я теперь получаю от Валентины. Разве я не в ее доме? И раз сама Валентина, как уверяют, видится тайком с сестрой, разве не порадует ее мое сочувствие?
— Госпожа де Лансак, — отвечала старуха компаньонка, — зависит от своего мужа, а вы сами знаете, что господин де Лансак не особенно-то стремится наладить с вами добрые отношения. Поостерегитесь, маркиза, зачем вам необдуманным поступком отравлять последние годы своей жизни. Ваша внучка сама не торопится вас увидеть, раз она не известила вас о своем прибытии в наши края; и даже госпожа де Лансак не сочла нужным посвятить вас в свою тайну. По моему мнению, вам следует вести себя так, как вы вели себя до сих пор, другими словами — делайте вид, что не замечаете, какой опасности подвергают себя другие, и постарайтесь любой ценой сберечь свой покой.
Совет этот пришелся по нраву старой маркизе и в конце концов был принят: она закрыла глаза на то, что происходило вокруг, и все осталось как прежде.
В первое время своего замужества Атенаис весьма жестко обходилась с Пьером Блютти; однако, она не без удовольствия наблюдала, как упорно старается муж победить ее неприязнь. Такой человек, как господин де Лансак, удалился бы, уязвленный первым же отказом, но Пьер Блютти обладал талантом дипломатии не в меньшей степени, чем де Лансак. Пьер отлично видел, что пыл, с каким он старается заслужить прощение жены, унижение, с каким его вымаливает, и нелепый скандал, который он устроил в присутствии тридцати свидетелей его унижения, — все это льстит тщеславию юной фермерши. Когда друзья Пьера покидали свадебный пир, он, хотя еще и не получил прощения супруги, обменялся с ними на прощание многозначительной улыбкой, говорившей, что его отчаяние не так велико, как он хотел показать. А когда Атенаис забаррикадировала дверь спальни, он, недолго думая, полез в окошко. Кого бы не тронула такая решимость — мужчина готов сломать себе шею, лишь бы добиться вас. И когда на следующий день, во время завтрака, на ферму Пьера Блютти дошли вести о смерти Бенедикта, Атенаис сидела, вложив свою ручку в руку мужа, и каждый его выразительный взгляд вызывал на прелестных щечках фермерши яркую краску.
Однако сообщение о трагедии вновь вызвало утихшую было бурю. Атенаис пронзительно закричала, ее без чувств вынесли из комнаты. Когда на следующий день стало известно, что Бенедикт жив, кузина непременно пожелала его видеть. Блютти понял, что в такую минуту нельзя перечить Атенаис, тем более что старики Лери сами показали пример дочери, помчавшись к изголовью умирающего. Поэтому Пьер решил, что разумнее всего будет пойти и ему тоже и показать тем самым своей новой родне, что он уважает их горе. Он понимал, что гордость его не пострадает от подобного проявления покорности, раз Бенедикт находится без сознания и его не узнает.
Итак, он отправился с Атенаис навестить больного, и хотя его сочувствие к Бенедикту было не совсем искренним, вел он себя вполне прилично, надеясь заслужить благосклонность жены. Вечером, несмотря на настойчивое желание Атенаис провести ночь у постели больного, тетушка Лери приказала дочери отправляться домой вместе с мужем. Усевшись вдвоем в бричку, супруги сначала дулись друг на друга, но потом Пьер Блютти решил переменить тактику. Он не только не показал, как оскорбляют его слезы жены, проливаемые по Бенедикту, — он сам стал оплакивать несчастного, как это происходит у могильной плиты. Атенаис не ожидала встретить со стороны Пьера столько великодушия и, протянув мужу руки, прижалась к нему со словами:
— Пьер, у вас доброе сердце, я постараюсь любить вас так, как вы того заслуживаете.
Когда же Блютти увидел, что Бенедикт вовсе не собирается умирать, он стал не так спокойно относится к тому, что его супруга то и дело бегает в хижину у оврага, однако он ничем не выдавал своего неудовольствия. Когда же Бенедикт почувствовал себя крепче и даже начал ходить, ненависть снова пробудилась в сердце Пьера, и он счел, что наступило время проявить свою власть. Он был «в своем праве», как весьма тонко выражаются крестьяне, когда по счастливой случайности могут заручиться поддержкой закона, пренебрегая при этом голосом совести. Бенедикт не нуждался более в уходе кузины, ее участие могло лишь скомпрометировать ее. Излагая все эти соображения супруге, Блютти смотрел на нее многозначительно, голос его звучал столь твердо, что Атенаис, впервые видевшая мужа в таком состоянии, отлично поняла, что следует подчиниться.
Лишь несколько дней она была печальна, а потом смирилась: Пьер Блютти стал проявлять себя как полновластный супруг, оставаясь при этом страстным любовником. Это прекрасный пример того, сколь отличны предрассудки в различных слоях общества. Человек знатного происхождения и буржуа в равной мере сочли бы себя оскорбленными любовью жены к другому. Удостоверившись в этом, они не стали бы искать руки предательницы, общественное мнение заклеймило бы их позором. Если бы их обманула жена, их преследовали бы насмешками. Однако же благодаря хитроумной и дерзкой тактике, с какой Пьер Блютти повел дело, он завоевал среди односельчан почет и уважение.
— Посмотрите на Пьера Блютти, — говорили люди, желая привести в пример образец решимости, — женился на кокетке, на девице избалованной, которая и не думала скрывать, что любит другого, и даже на свадьбе устроила скандал, хотела от него уйти. И что же? Он не отступился, добился своего, не только обломал ее, а еще заставил себя полюбить. Вот это парень! Такому палец в рот не клади!
Глядя на Пьера Блютти, каждый парень в округе поклялся себе не обращать внимания, если на первых порах жена заартачится.
27
Первое время Валентина посещала домик у оврага довольно часто. Сначала ее присутствие успокаивало болезненно взбудораженного Бенедикта, но как только он окреп и ее визиты прекратились, любовь его к Валентине стала горькой и мучительной. Теперешнее его положение казалось ему непереносимым, и Луизе пришлось несколько раз брать его вечером в гостевой домик. Слабохарактерная Луиза, попавшая под власть Бенедикта, испытывала муки из-за укоров совести и не знала, как оправдать свою опрометчивость в глазах Валентины. А та, со своей стороны, шла навстречу опасности и радовалась, что сестра становится ее соучастницей. Она покорно отдалась воле рока, не желая заглядывать вперед, и черпала в неосмотрительности Луизы оправдание собственной слабости.
Валентина не была от природы натурой страстной, но, казалось, судьба нарочно ставила ее в трудные положения и окружала опасностями, для нее непосильными. Любовь — причина множества самоубийств, но многим ли женщинам довелось видеть у своих ног мужчину, который ради них пустил пулю себе в лоб? Если бы можно было воскрешать самоубийц, без сомнения, женщины со свойственным им великодушием искренне простили бы столь бурное выражение преданности, и, если нет для женского сердца ничего страшнее, чем самоубийство ее возлюбленного, ничто, пожалуй, так не льстит тайному тщеславию, которое живет в нас наравне с другими страстями. Вот в каком положении очутилась Валентина. Чело Бенедикта, прочерченное глубоким шрамом, было неотступно перед ее глазами, как ужасная печать клятвы, в искренности коей нельзя усомниться. Валентина не могла использовать против Бенедикта то оружие, каким зачастую пользуются женщины: отказываются нам верить, высмеивают нас, дабы иметь возможность не жалеть нас и не утешать. Бенедикт доказал ей свою любовь делом, это не были те неопределенные угрозы, которыми так легко злоупотребляют, стараясь завоевать женщину. Хотя глубокая рана зарубцевалась, Бенедикт на всю жизнь получил неизгладимую отметину. Раз двадцать во время болезни он пытался разбередить рану, срывал повязки, с неестественной жестокостью раздвигал края уже срастающейся ткани. Это твердое желание умереть было сломлено лишь самой Валентиной; лишь повинуясь ее приказанию, ее мольбам, Бенедикт отказался от своего намерения. Но догадывалась ли Валентина, как тесно она связала себя с Бенедиктом, потребовав от него подобной жертвы?
Бенедикт не мог смириться; находясь вдали от Валентины, он строил тысячи самых дерзких планов, он упорствовал в своих вновь пробудившихся надеждах, твердил себе, что Валентина уже не вправе в чем-либо отказать ему, но стоило ему попасть под власть ее чистого взгляда, ее благородных и кротких манер, как он робел, укрощенный, и был счастлив самым незначительным доказательствам ее дружбы.
Однако грозившая опасность возрастала. Стремясь обмануть свои чувства, они вели себя как близкие друзья, и это также было неосторожно, даже непреклонная Валентина не заблуждалась на сей счет. Луиза, желая придать их свиданиям более невинный характер и ломавшая себе голову, как это представить, остановилась на музицировании. Она немного умела аккомпанировать, а Бенедикт превосходно пел. Это лишь усугубляло опасности, подстерегавшие влюбленных. Душам успокоившимся и отгоревшим музыка может показаться искусством, созданным для развлечения, невинным и мимолетным удовольствием, но для душ страстных она — неиссякаемый источник поэзии, самый выразительный язык сильных страстей. Так именно воспринимал ее Бенедикт. Он знал, что человеческий голос, когда его модуляциями управляет душа, наиболее яркое, наиболее сильное выражение чувств. Путь музыкальных звуков к сознанию слушающего короче, ведь они не охлаждены избытком слов. Мысль, принявшая форму мелодии, велика, поэтична и прекрасна.
Валентина, недавно пережившая жестокое нервное потрясение, еще не окончательно исцелившаяся, в иные часы ощущала лихорадочное возбуждение. Тогда Бенедикт неотступно находился при ней и пел для нее. Валентину бросало то в жар то в холод, вся кровь приливала к голове и сердцу, она прижимала руки к груди, чтобы успокоить готовое разорваться сердце, так неистово билось оно, потрясенное звуками, шедшими прямо из души Бенедикта. Когда он пел, то становился прекрасным, вопреки — а скорее, благодаря — шраму, изуродовавшему лоб. Он любил Валентину страстно и доказал ей это. Разве это не способно хоть немного украсить человека? К тому же глаза юноши в такие моменты загорались чарующим блеском. Когда он в сумерках садился за фортепьяно, глаза его сверкали, как две звезды. Любуясь в неясных вечерних отблесках этим высоким белым челом, казавшимся еще выше из-за густых черных волос, этим огненным взглядом, чуть вытянутым бледным лицом, полускрытым в тени и потому то и дело менявшимся на ее глазах, Валентина испытывала страх, ей казалось, что перед ней возникает кровавый призрак некогда любимого человека. Когда же он пел глубоким, трагическим голосом арию Ромео из Цингарелли{20}, ее охватывали ужас и волнение, и, полная предчувствий, она, дрожа, жалась к сестре.
Все эти сцены безмолвной и затаенной страсти разыгрывались в домике, куда Валентина велела перенести фортепьяно, и постепенно получилось так, что Луиза с Бенедиктом стали проводить здесь с ней все вечера. Опасаясь, как бы Бенедикт не догадался о сильном волнении, овладевавшем ею, Валентина взяла за привычку не зажигать летними вечерами огня, Бенедикту это не мешало — он пел без нот, по памяти. Потом они отправлялись побродить по парку, или болтали, сидя у окна, вдыхая свежий аромат орошенной грозовым ливнем листвы, или взбирались на вершину холма полюбоваться луной. Если бы такая жизнь могла длиться нескончаемо, она была бы прекрасна, но Валентина, мучимая угрызениями совести, отлично понимала, что и так она длится чересчур долго.
Луиза ни на минуту не оставляла их наедине, она считала своим долгом не спускать глаз с Валентины, но временами долг этот становился ей в тягость, ибо она замечала, что руководит ею ревность, и тогда ее благородная душа невыносимо страдала, желая побороть это низкое чувство.
Как-то вечером Бенедикт показался Луизе более оживленным, чем обычно, его горящий взор, тональность голоса, когда он обращался к Валентине, причиняли Луизе такую боль, что она удалилась, не в силах вынести свою мучительную роль. Она ушла в парк, чтобы поразмышлять в одиночестве. Когда Бенедикт очутился наедине с Валентиной, он почувствовал, что весь дрожит — с головы до ног. Она попыталась было завести обычный, ничего не значащий разговор, но голос ей не повиновался. Испугавшись самой себя, она несколько минут сидела молча, потом попросила Бенедикта спеть, но пение произвело на ее нервы такое ошеломляющее воздействие, что она вышла, оставив его одного за фортепьяно. Раздосадованный Бенедикт продолжал петь. Тем временем Валентина присела под деревом на лужайке, в нескольких шагах от полуоткрытого окна. Здесь, сопровождаемый шумом листвы, которой играл благоуханный ветерок, голос Бенедикта казался еще более сладостным и нежным. Все вокруг было ароматом и мелодией. Она закрыла лицо руками и, охваченная самым сильным соблазном, какой только выпадал на долю женщины, залилась слезами. Бенедикт замолк, а она и не заметила этого, так как чары длились. Он подошел к окну и увидел Валентину.
Бенедикт тут же перепрыгнул через подоконник и присел на траву у ног Валентины. Она молчала, и он, испугавшись, что ей нездоровится, решился отвести ее руки от лица. Тут он увидел слезы, и из его груди вырвался крик изумления и торжества. Сраженная стыдом, Валентина, желая спрятать лицо, припала к груди любимого. Как это случилось, что губы их встретились? Валентина пыталась сопротивляться, но Бенедикт не нашел в себе силы ей повиноваться. Прежде чем Луиза подошла к ним, они успели обменяться сотней клятв и столькими же страстными поцелуями. Где же вы были, Луиза?
28
С той минуты, как они приблизились к краю гибели, Бенедикт почувствовал себя столь счастливым, что, ослепленный гордыней, стал пренебрегать опасностью. Он бросал вызов року и верил, что благодаря любви Валентины непременно преодолеет все препятствия. Он торжествовал, и это придало ему отваги, он заставил замолчать угрызения совести, мучившие и Луизу. Впрочем, ему удалось отвоевать себе относительную независимость. Пока Луиза преданно ухаживала за ним, он вынужден был волей-неволей подчиняться ей. После его окончательного выздоровления Луиза переселилась на ферму, и вечерами они сходились у Валентины, добираясь до гостевого домика каждый своей дорогой. Не раз случалось Луизе приходить позже, а бывало и так, что Луиза вообще не приходила, и Бенедикт проводил долгие вечера наедине с Валентиной. На следующий день, когда Луиза расспрашивала сестру, она без труда угадывала по ее смятению, какого рода разговоры вели влюбленные, ибо тайна Валентины перестала быть таковой для Луизы. Она так страстно стремилась проникнуть в тайну сестры, что ее попытки давно увенчались успехом. Чаша горечи переполнилась бы, но она была бездонной оттого, что Луиза не могла быстро излечить свой недуг. Она понимала, что ее слабость губительна для Валентины. Владей ею иные мотивы, кроме личных, она, не колеблясь, открыла бы сестре глаза на всю опасность создавшегося положения, но, гордая и сжигаемая ревностью, она предпочитала поставить на карту счастье Валентины, нежели поддаться чувству, вызывавшему у нее самой краску стыда. В этой бескорыстности был свой эгоистический расчет.
Луиза решила вернуться в Париж, чтобы положить конец этой затянувшейся пытке, так ничего и не придумав для спасения сестры. Она сочла лишь необходимым уведомить ее о своем скором отъезде, и как-то вечером, когда Бенедикт собрался уходить, Луиза не пошла с ним, как обычно, а попросила сестру уделить ей несколько минут для разговора. Услышав эти слова, Бенедикт помрачнел; его неустанно мучила мысль, что Луиза, терзаемая угрызениями совести, может испортить их с Валентиной отношения. Такие мысли еще больше восстанавливали его против этой великодушной и преданной женщины, а признательность, испытываемая им по отношению к Луизе, была для него тягостным и неприятным чувством.
— Сестра, — начала Луиза, — пришло время нам расстаться. Я не могу больше жить вдали от сына. Ты во мне уже не нуждаешься, я завтра уезжаю.
— Завтра! — воскликнула испуганная Валентина. — Ты меня покидаешь, оставляешь одну, Луиза, а что станется со мной?
— Ведь ты же выздоровела, разве ты не свободна и не счастлива, Валентина? Зачем тебе теперь нужна несчастная Луиза?
— О сестра моя! Сестра моя! — вскричала Валентина, бросаясь на шею Луизы. — Нет, ты меня не покинешь! Ты не знаешь всю меру моих страданий, не знаешь, какая опасность подстерегает меня на каждом шагу! Если ты покинешь меня, я погибла.
Опечаленная Луиза молчала, она не могла подавить чувство невольной неприязни, выслушивая признания Валентины, и, однако же, не смела прервать сестру. А Валентина, покраснев до корней волос, не решалась продолжать. Холодное и жестокое молчание Луизы сковывало Валентину, усиливало страх. Наконец она преодолела внутреннее сопротивление и промолвила взволнованно:
— Значит, ты не хочешь остаться со мной, Луиза, хотя я сказала, что без тебя погибну?
Слово это, повторенное дважды, приобрело для Луизы какой-то новый смысл, и это невольно вызывало ее раздражение.
— Погибнешь? — горько повторила она. — Ты уже погибла, Валентина!
— О сестра, — проговорила Валентина, оскорбленная тем, что Луиза вкладывает в ее слова совсем иной смысл, — Бог пока хранит меня, он свидетель, что по собственной воле я не поддалась чувству, не сделала ни одного шага вопреки своему долгу.
Эта возможность гордиться собой — а Валентина пока еще имела на это право — выводила из себя ту, что когда-то чересчур опрометчиво отдалась своей страсти. Луиза, имевшая горький опыт, обижалась слишком легко, и теперь она почувствовала к сестре чуть ли не ненависть как раз за ее превосходство. На мгновение все благородные чувства — дружба, жалость, великодушие — угасли в ее сердце, лучшим способом мести показалось ей сейчас унизить Валентину.
— О чем идет речь? — жестко спросила она. — О каких опасностях? Какие опасности имеешь ты в виду? Ничего не понимаю.
Голос ее прозвучал так сухо, что сердце Валентины болезненно сжалось; впервые она видела сестру в таком состоянии. С минуту она молча и с удивлением глядела на Луизу. При неярком свете свечи, стоявшей на фортепьяно, которое поместили в углу комнаты, ей померещилось, будто она прочла на лице сестры незнакомое выражение. Брови Луизы сошлись к переносице, бледные губы были плотно сжаты, а тусклый суровый взгляд был прикован к Валентине со всей безжалостностью. Потрясенная Валентина невольно отодвинула стул и, вся дрожа, попыталась найти причину этой презрительной холодности, — впервые в жизни она стала объектом таких чувств. Но она могла вообразить себе все что угодно, но только не догадаться об истине. Смиренная и набожная Валентина ощутила в эту минуту такой духовный подъем, какой подобен религиозному экстазу, и, бросившись к ногам сестры, спрятала в ее коленях залитое слезами лицо.
— Вы совершенно правы, бичуя меня, — проговорила она, — я это вполне заслужила, и пятнадцать лет добродетельной жизни дают вам право направлять мою неосмотрительную и суетную молодость. Браните меня, презирайте, но снизойдите ко мне, видя мое раскаяние и мой страх. Защитите меня, Луиза, спасите меня, вам и это под силу — ведь вы знаете все!
— Молчи! — воскликнула Луиза, потрясенная словами сестры, пробудившими в ее душе все благородные чувства, свойственные ее натуре. — Встань, Валентина, сестра моя, дитя мое, не стой передо мной на коленях. Это я должна преклонить перед тобой колена. Это я достойна презрения, и это я должна молить тебя, как ангела Божьего, примирить меня с Богом! Увы! Валентина, я знаю все твои горести, но к чему ты хочешь доверить их мне, мне, не менее несчастной? Ведь я не могу быть тебе защитой, не имею права давать тебе советы!
— Ты вправе давать мне советы, вправе защитить меня, Луиза, — ответила Валентина, горячо целуя сестру. — Разве не опыт дает тебе силу и разум? Этот человек должен удалиться, или я сама уеду отсюда. Мы не должны больше видеться. С каждым днем опасность возрастает, и все труднее становится для меня возврат к Богу. О, я только что зря похвалялась, я чувствую сердцем свою вину.
Горькие слезы, которые лила Валентина, надрывали сердце Луизы.
— Увы, — растерянно произнесла она, побледнев как полотно, — значит, зло еще страшнее, чем я опасалась. И вы, вы тоже несчастны навеки!
— Навеки? — пробормотала в отчаянии Валентина. — Но с помощью неба и с твердым намерением исцелиться...
— Исцеления нет! — зловещим тоном сказала Луиза, прижав обе руки к своему изболевшемуся, безнадежному сердцу.
Поднявшись со стула, она стала взволнованно ходить по комнате, время от времени останавливаясь перед Валентиной и бросая ей срывающимся голосом полные муки слова:
— Почему, почему вы спрашиваете советов у меня? Кто я, чтобы советовать и исцелять? Да что там, вы хотите почерпнуть у меня мужества, чтобы победить страсти, просите добродетелей, на коих зиждется общество, просите у меня, у меня, несчастной женщины, которую страсти иссушили, которую общество прокляло и изгнало! И где возьму я то, чего у меня нет? Как могу я дать вам то, чего лишена сама? Обращайтесь к женщинам, которых чтит общество, обратитесь к вашей матери! Вот кто непогрешим, ведь никому не известно, что мой любовник был также и ее любовником. Она проявила такую осмотрительность! Когда мой отец, когда ее супруг убил этого человека, принесшего ему ложную клятву, она рукоплескала, она торжествовала на глазах всех, так как обладает незаурядной душевной силой и гордыней. Такие женщины умеют побеждать страсти или исцеляться от них.
Испуганная словами сестры, Валентина хотела было прервать ее, но Луиза продолжала, как в бреду:
— А такие женщины, как я, оказываются сломленными и гибнут навеки! Такие женщины, как вы, Валентина, должны молиться и бороться, должны черпать силу в себе, а не просить ее у других. Советы! Советы! Ведь любой совет, какой может исходить от меня, вы в состоянии дать себе сами. Важен не совет, важно найти силу ему следовать. Значит, вы считаете, что я сильнее вас? Нет, Валентина, я не такова. Вы сами знаете, какой была моя жизнь, с какими неукротимыми страстями родилась я на свет, и вы знаете также, куда они меня завели!
— Молчи, Луиза, — воскликнула с горечью Валентина, прильнув к плечу сестры, — не клевещи на себя, довольно! Какая другая женщина могла бы, упав, не потерять благородство и силу? Неужели можно вечно обвинять себя за ошибку, совершенную в годы неведения и слабости? Увы, ты была тогда совсем ребенком, но за все это время ты явила миру такое величие души, что завоевала уважение любого существа с благородным сердцем. Так согласись же, что тебе лучше, чем кому-либо известно, какова сила добродетели.
— Увы, — вздохнула Луиза, — не посоветую никому познать ее такой ценою; с детства предоставленная сама себе, лишенная поддержки, веры и материнского покровительства, воспитанная нашей бабушкой, женщиной легкомысленной и чуждой стыду, — я была обречена познавать позор не единожды! И если этого не случилось, то лишь потому, что судьба преподала мне кровавые и страшные уроки. Мой любовник, убитый моим же отцом, мой отец, сраженный насмерть горем и стыдом за поступок дочери, отец, искавший и нашедший смерть на поле брани через несколько дней после поединка; я, проклятая родными, изгнанная из родительского дома и понуждаемая бедностью перебираться с одного места на другое с умирающим от голода ребенком на руках... О Валентина, что может быть ужаснее этой судьбы!
Впервые Луиза так открыто говорила сестре о своих несчастьях. С каким мрачным удовлетворением оплакивала она свою участь, не в силах преодолеть нервное возбуждение, забыв о горе Валентины, забыв о том, что обязана быть ее опорой. Но этот безнадежный вопль раскаяния произвел больше впечатления, нежели самые красноречивые увещевания. Нарисовав Валентине бездну, куда вовлекают человека страсти, Луиза наполнила душу сестры ужасом. Валентина уже видела себя на краю этой бездны, некогда поглотившей Луизу.
— Вы правы, — вскричала она, — ваша судьба страшна, и, чтобы вынести ее так мужественно и благородно, надо быть вами, а моя душа, не наделенная такой силой, погибнет. Но, Луиза, помогите мне обрести мужество, я не могу больше видеть Бенедикта.
Как только она произнесла это имя, за спиной их раздался шорох. Сестры невольно вскрикнули, увидев, что недалеко от них, подобно бледному призраку, стоит Бенедикт.
— Вы упомянули мое имя, мадам, — обратился он к Валентине с ледяным спокойствием, за которым угадывалось сильное волнение.
Валентина попыталась улыбнуться, но Луиза сразу обо всем догадалась.
— Значит, вы слышали наш разговор? — спросила она.
— Да, слышал, мадемуазель, — ответил Бенедикт, бросив на нее непроницаемый взгляд.
— Это по меньшей мере странно, — сурово проговорила Валентина. — Если мне не изменяет память, сестра сказала вам, что хочет поговорить со мной наедине, а вы никуда не ушли и, получается, подслушали нашу беседу...
Впервые видел Бенедикт, как Валентина сердится на него. Сначала он опешил и чуть было не отказался от своего дерзкого плана. Но так как для него это был очень важный момент, он решил рискнуть и произнес, сохраняя обычную твердость и спокойствие во взгляде и манерах, что давало ему власть над людскими душами:
— Бесполезно скрывать: да, я был здесь, да, я спрятался за шторой и слышал каждое произнесенное вами слово. Я мог бы услышать больше и незаметно скрыться через то же окно, через которое я сюда попал. Но я был слишком заинтересован вашим разговором.
Он замолк, увидел, что Валентина стала белее, чем ее воротничок, и с удрученным видом упала в кресло. Ему хотелось броситься к ее ногам, облить слезами ее руки, но он отлично понимал, что обязан утишить смятение сестер силою своего хладнокровия и стойкости.
— Ваш разговор был для меня настолько важен, — повторил он, — что я счел для себя возможным принять в нем участие. Будущее покажет, правильно ли я поступил. А пока попытаемся поспорить с предназначенной нам судьбой. Луиза, вам не придется краснеть за то, что вы говорили здесь: вспомните, вы уже десятки раз обличали себя при мне, и я грешным делом подумал было, что в вашем добродетельном самоуничижении есть доля кокетства, — вы же отлично знаете, какое впечатление должна производить ваша исповедь на таких людей, как я, то есть на тех, кто уважает вас, зная о пережитых вами испытаниях.
С этими словами он взял руку Луизы, которая, склонившись над сестрой, обнимала ее, и ласково и заботливо подвел ее к креслу, стоявшему в дальнем углу комнаты. Сам же он опустился на стул, на котором она сидела раньше, и, очутившись таким образом между сестрами, повернулся к Луизе спиной, сразу же забыв о ее присутствии.
— Валентина… — начал он звучно, торжественным тоном.
Впервые он осмелился назвать ее по имени в присутствии третьего лица. Валентина вздрогнула, отняла руки от лица и бросила на Бенедикта холодный, оскорбленный взгляд. Но он повторил ее имя с такой покоряющей нежностью, в глазах его засверкала такая любовь, что Валентина снова закрыла лицо руками, боясь взглянуть на Бенедикта.
— Валентина, — продолжил он, — не пытайтесь прибегать со мной к этому ребяческому притворству, которое считается главной защитой вашего пола, мы уже не можем обманывать друг друга. Видите этот шрам — я унесу его с собой в могилу! Это печать и символ моей любви к вам. Не считаете же вы, в самом деле, что я соглашусь потерять вас; надеюсь, вы не впадете в столь наивное заблуждение. Нет, Валентина, даже и не думайте об этом.
Бенедикт взял ее руки в свои. Усмиренная его решительным видом, она не сопротивлялась, только испуганно глядела на него.
— Не прячьте от меня ваше лицо, — сказал он, — и не бойтесь взглянуть на призрак, который вы спасли от могилы! Я вас не просил об этом, и если ныне я стал в ваших глазах ужасным и отвратительным пугалом, пеняйте на себя. Но, послушай, Валентина, моя всемогущая владычица, я слишком люблю тебя, чтобы идти против твоей воли. Скажи всего одно слово, и я уйду туда, откуда ты меня вытащила.
Тут он вынул из кармана пистолет и показал его Валентине.
— Видишь, — сказал он, — это тот же самый, все тот же самый; сослужив мне верную службу, он по-прежнему цел и невредим, и этот надежный друг всегда к твоим услугам. Скажи одно слово, прогони меня — и все будет кончено. О, успокойтесь, — воскликнул он насмешливо, видя, что сестры, побледнев от страха, с криком отпрянули назад, — не бойтесь, я не убью себя на ваших глазах, это ведь неприлично; я знаю, что следует щадить нервы дам.
— Какая ужасная сцена! — воскликнула перепуганная Луиза. — Вы доведете Валентину до могилы.
— Вы потом будете читать мне наставления, мадемуазель, — заявил Бенедикт высокомерно и сухо, — а теперь я говорю с Валентиной и еще не сказал всего.
Разрядив пистолет, он положил его в карман.
— Послушайте, — обратился он к Валентине, — ради вас я живу, но не только ради вашего удовольствия, но и ради своего. А мои удовольствия и радости были и будут весьма скромными. Я не прошу у вас ничего, кроме чистейшей дружбы, которую вы можете подарить мне, не испытывая стыд. Спросите вашу память и вашу совесть, видели ли вы когда-либо, чтобы Бенедикт, у которого нет ничего, кроме одной лишь страсти, был дерзок или опасен? А эта страсть — вы. Вам не на что надеяться, никогда у него не будет иной страсти, у него, который постарел сердцем и стал человеком искушенным; тот, кто вас любил, никогда не полюбит другую женщину, и в конце концов этот Бенедикт, которого вы намерены прогнать, не такой уж зверь! Да что там! Вы слишком любите меня, если боитесь, и вы слишком презираете меня, если надеетесь, что я соглашусь отказаться от вас. О, какое безумие! Нет, нет, пока я дышу, я не откажусь от вас; клянусь в том небом и адом, я буду рядом, буду вашим другом, вашим братом, а если нет — да проклянет меня Бог!
— Сжальтесь, замолчите! — бледнея и задыхаясь, проговорила Валентина, судорожно сжимая его руки, — я сделаю все, что вы пожелаете, я навек погублю свою душу, если это понадобится, лишь бы спасти вашу жизнь...
— Нет, вы не погубите вашу душу, — возразил он, — вы спасете нас обоих. Неужели вы полагаете, что я не желаю заслужить блаженство и не могу сдержать клятву? Увы, до встречи с вами я едва ли верил в Бога, но я усвоил все ваши принципы, принял вашу веру. Я готов поклясться в том хоть ангелам небесным, если вам будет угодно. Позвольте мне жить, Валентина, это для вас такая малость! Я не отвергаю смерть, а если я приму ее по вашему слову, будет мне еще слаще, чем в тот, первый раз. Но смилуйтесь, Валентина, не обрекайте меня на небытие. Ну, вот вы и нахмурились! О, ты ведь знаешь, что я тоже верю в рай, где я буду с тобою, но рай без тебя — небытие. Там, где нет тебя, нет неба, я знаю это, знаю, и если ты обречешь меня на смерть, я могу убить и тебя, чтобы с тобой не расставаться. Я много думал об этом, и эта мысль чуть было не возобладала над всеми прочими. Но послушай меня, побудем здесь еще несколько дней! Ну разве мы не счастливы? И в чем же мы виновны? Ты не покинешь меня, скажи, что не покинешь! Ты не прикажешь мне умереть, это было бы немыслимо, ведь ты любишь меня и знаешь, что твоя честь, твой покой, твои взгляды на жизнь для меня священны. Неужели, Луиза, вы считаете, что я способен злоупотреблять ими? — спросил он, резко оборачиваясь к старшей сестре. — Вы только что нарисовали ужасающую картину зла, куда завлекают человека страсти, но я верю в себя, и если бы тогда вы полюбили меня, ваша жизнь не была бы отравлена и загублена. Нет, Луиза, нет, Валентина, не все мы так подлы...
Еще долго говорил Бенедикт — то пылко и страстно, то с холодной иронией, то кротко и нежно. Напугав обеих женщин и растрогав их, он окончательно подчинил себе их волю. Ему удалось полностью покорить их, и к моменту расставания он без труда получил все обещания, какие всего час назад обе сочли бы немыслимым ему дать.
29
Вот о чем они договорились, на чем порешили.
Луиза уехала в Париж и возвратилась через две недели вместе с сыном. Она убедила мадам Лери ежемесячно брать с нее за пансион определенную сумму. Бенедикт и Валентина поочередно занимались воспитанием Валентина и продолжали видеться почти ежедневно, после захода солнца.
Валентин в свои пятнадцать лет был высоким, стройным белокурым мальчиком. Внешне он походил на Валентину, и характер у него был такой же покладистый и легкий. Уже сейчас его большие голубые глаза глядели с нежностью и лаской, что было главным очарованием его тетки. И улыбка у него была такая же ясная, добрая. Чуть ли не с первого дня он проникся к ней такой любовью, что мать невольно почувствовала ревность.
Был установлен твердый распорядок его занятий: каждое утро он два часа занимался с теткой, которая стремилась привить ему любовь к изящным искусствам. А все остальное время он проводил в домике у оврага. Бенедикт многому учился и с успехом заменил мальчику парижских учителей. Чуть ли не силком он заставил Луизу доверить ему воспитание сына; он чувствовал, что ему хватит мужества и воли посвятить мальчику многие годы своей жизни. Таким образом он как бы отдавал долг Луизе. Он готов был с жаром взяться за свои обязанности, но когда впервые увидел Валентина, столь похожего и лицом, и характером на Валентину, не говоря уже о том, что у них были одинаковые имена, он почувствовал к мальчику такую привязанность, на какую не считал себя способным. Он принял его в свое сердце и, желая избавить ребенка от долгой ежедневной ходьбы, убедил Луизу поселить Валентина у него в доме. Правда, он пережил немало неприятных минут, когда сестры, под тем предлогом, что им хочется устроить ребенка с большими удобствами, рьяно взялись украшать его жилище. Их трудами через несколько дней домик у оврага превратился в прелестный уголок, как бы созданный для уединенной жизни такой скромной и поэтической натуры, как Бенедикт. Вместо каменных плиток, которые накапливали вредную для здоровья сырость, появился новый деревянный пол, поднятый над землей на несколько футов. Стены обтянули простой темной материей, но зато она была изящно драпирована и образовывала как бы шатер, скрывающий потолочные балки. Простенькая, но крепкая мебель, с умом подобранные книги, несколько гравюр и картин, написанных Валентиной и принесенных из замка, довершали убранство, и, словно по мановению волшебного жезла, под соломенной кровлей хижины Бенедикта возник вдруг изящный рабочий кабинет. Валентина подарила племяннику хорошенького пони местной породы, чтобы мальчик мог по утрам ездить к ней завтракать и заниматься. Садовник из замка привел в порядок маленький садик, разбитый перед хижиной. Грядки с прозаическими овощами он скрыл за виноградными шпалерами; засеял цветами клумбу в окружении травяного ковра, обвил вьюнком и хмелем стены и даже почерневшую соломенную крышу хижины; посадил у входа жимолость и ломонос; расчистил остролист и кустарник в овраге, чтобы в просветы был виден дикий живописный ландшафт. Как человек умный, которого не оглупило даже обучение агрономическим наукам, он пощадил высокий папоротник, лепившийся к скалам, почистил ручеек, оставив замшелые камни и окаймлявший его пурпурный вереск. Словом, жилище Бенедикта стало неузнаваемым. Щедрость Бенедикта и доброта Валентины закрывали любые уста, не позволяя сорваться с них дерзкому намеку. Можно ли было не любить Валентину? В первые дни после приезда племянника, этого живого свидетельства бесчестия его матери, в деревне и среди прислуги в замке начались пересуды. Как ни благожелателен человек по натуре, ему не так-то легко отказаться от столь благоприятного случая позлословить и посудачить. Поэтому ничто не ускользнуло от посторонних глаз — и частые появления Бенедикта в замке и загадочная уединенная жизнь госпожи де Лансак. Впрочем, старушки, от души ненавидевшие госпожу де Рембо, болтая с соседками, замечали, жалостно вздыхая и подмигивая, что с отъездом графини в замке, мол, все переменилось и знай она, что тут творится, она бы этого не стерпела. Но все эти пересуды разом прекратились, когда в долину нагрянула эпидемия. Валентина, Бенедикт и Луиза самоотверженно ухаживали за недужными, не боясь заразы, помогали людям, ничего не жалея, брали на себя расходы, поддерживали бедняков в нужде, наставляли тех, кто побогаче. В свое время Бенедикт немного изучал медицину, и с помощью кровопусканий и разумно подобранных лекарств он спас многих из своих пациентов. Трогательная забота Луизы и Валентины облегчали предсмертные муки умирающих и уменьшали страдания тех, кому суждено было выжить. Когда эпидемия отступила, никто уже не вспоминал о слухах и домыслах, касающихся милого юноши, переселившегося в их края. Все, что ни делали отныне Валентина, Бенедикт и Луиза, считалось непогрешимо правильным, и если какой-нибудь обыватель из соседнего городка осмелился бы завести о ком-то из них двусмысленный разговор, то любой крестьянин, живущий в радиусе трех лье, задал бы ему трепку. Не сладко пришлось одному слишком любопытному прохожему, который от нечего делать вздумал в деревенских кабачках задавать нескромные вопросы насчет этих трех особ.
Но больше всего уверенности придавало им то, что Валентина распустила весь штат лакеев, избавилась от этого дерзкого, неблагодарного и низкого народца, рождавшегося в ливреях, пятнавшего все и вся одним взглядом. Такими слугами охотно окружала себя графиня де Рембо, желавшая иметь под рукой рабов, чтобы безнаказанно их тиранить. После свадьбы Валентина обновила весь штат прислуги и наняла добропорядочных людей из числа тех, кто имел деревенские корни. Прежде чем пойти в услужение к хозяину, они заключали с ним договор по всем правилам, зато служили ему ответственно, не спеша и с охотой, если только так можно выразиться; они отвечали на его приказания: «Ладно, сделаю» или «Что ж, можно», и подчас приводили его в отчаяние, безбожно круша дорогой фарфор. Зато они не способны были украсть ни одного су, хотя, будучи неуклюжими, тяжеловесными по природе, наносили изысканному жилищу непоправимый ущерб. Словом, это были невыносимые, но превосходные люди, обладающие всеми достоинствами патриархального века, которые благодаря здравому своему смыслу и счастливому своему невежеству представления не имели о том поспешном и угодливом подхалимстве, какого мы, по обычаю, требуем от челяди. Такие люди исполняют ваше приказание без спешки, но зато уважительно, они еще помнят, что такое долг, ибо долг определяется разумными доводами. Это здоровяки, которые, не задумываясь, отдерут хлыстом денди, посмевшего их ударить, которые служат вам лишь потому, что питают к вам дружеские чувства, и ничто на свете не помешает вам любить их или проклинать, по сто раз на дню посылая ко всем чертям, но ни за какие блага мира вы не выставите их за дверь.
Старуха маркиза могла бы в какой-то мере помешать планам наших троих друзей. Валентина уже совсем было собралась ей довериться и склонить на свою сторону. Но как раз в это время маркиза чуть было не стала жертвой апоплексического удара. Разум ее и память так помутились, что не стоило и пытаться втолковать ей что-либо. Куда девались ее прежняя подвижность и силы! Она почти не выходила из спальни и, впав в набожность, с каким-то ребяческим пылом с утра до ночи молилась вместе со своей компаньонкой. Вера, всю жизнь бывшая для нее лишь игрой, стала теперь любимым развлечением, правда, маркиза твердила лишь «Отче наш», так как из ее ослабевшей памяти вылетели все прочие молитвы. Итак, во всем доме осталась лишь одна особа, которая могла навредить Валентине, — компаньонка старухи маркизы. Но мадемуазель Божон (такова была ее фамилия) стремилась лишь к одному — ловко обвести свою хозяйку вокруг пальца и прикарманивать все, что только попадалось под руку. Валентина, зорко следившая за тем, чтобы Божон не употребляла во зло свою власть над бабушкой, вскоре убедилась, что компаньонка вполне заслужила право на эти поборы, ухаживая за старушкой заботливо и усердно. Валентина полностью ей доверяла, за что компаньонка была ей глубоко признательна. Госпожа де Рембо, до которой время от времени доходили слухи о дочери (как бы ни изощрялись люди, ничто не может оставаться в полной тайне), написала мадемуазель Божон письмо, желая узнать, можно ли верить всем этим пересудам. Графиня весьма рассчитывала на мадемуазель Божон, которая не очень-то жаловала Валентину и всегда была не прочь оклеветать ее. Но милейшая Божон в послании, весьма примечательном как по стилю, так и по орфографии, поспешила успокоить свою адресатку и уверила, что никогда и не слыхивала о таких странных вещах, что все это, бесспорно, выдумали сплетники из окрестных городков. Компаньонка собиралась удалиться на покой сразу же после кончины старой маркизы, поэтому мало опасалась гнева графини, надеясь покинуть замок с туго набитой мошной.
Письма господина де Лансака приходили очень редко, и в них не чувствовалось ни стремления вновь увидеть жену, ни малейшего желания узнать, как обстоят ее сердечные дела. Таким образом, благоприятное стечение обстоятельств способствовало счастью, которое Луиза, Валентина и Бенедикт крали, если только так можно выразиться, попирая законы приличия и предрассудки. Валентина велела обнести оградой ту часть парка, где был расположен гостевой домик, — получилось что-то вроде заповедника, тенистого и богатого растительностью. По краям участка насадили вьющиеся растения, возвели целую крепостную стену из дикого винограда и хмеля, а изгородь из молодых кипарисов подстригли таким образом, что они образовали непроницаемый для глаз барьер. Среди этих зарослей, в этом очаровательном укромном уголке возвышался домик, а рядом бежал весело лепечущий ручей, бравший начало в горах и даривший прохладу этому зовущему к мечтам таинственному приюту. Сюда никому не было доступа, кроме Валентины, Луизы, Бенедикта, да еще Атенаис, когда той удавалось ускользнуть от бдительного надзора мужа, который не желал, чтобы его супруга поддерживала отношения с кузеном. Каждое утро Валентин, которому вручили ключи от домика, поджидал здесь свою тетю. Он поливал цветы, менял букеты в гостиной, иной раз садился за фортепьяно и пробовал свои силы в музыке или наводил порядок в птичнике. Подчас он забывался, сидя на скамье, весь во власти неясных, тревожных грез, свойственных отрочеству, но, заметив еще издали за деревьями изящную фигурку тети, тут же брался за работу. Валентина то и дело с радостью обнаруживала сходство их характеров и склонностей. Она с удовольствием находила в этом мальчике те же непритязательные вкусы, ту же любовь к уединенной жизни в кругу близких людей и дивилась тому, что существо иного пола может быть наделено такими же свойствами. И потом, она любила его, ибо любила Бенедикта, который пекся о мальчике, учил его, и Валентин ежедневно приносил с собой как бы частицу души своего наставника.
Еще не понимая всей силы своей привязанности к Бенедикту и Валентине, мальчик успел полюбить их пылкой, но ненавязчивой любовью, удивительной в его возрасте. Это дитя, рожденное в слезах, ставшее истинной карой и в то же время истинным утешением для своей матери, рано приобрело ту чувствительность души, какая у человека заурядной судьбы обычно развивается в более зрелом возрасте. Когда его ум развился настолько, что юноша уже был способен разбираться в жизненных ситуациях, Луиза без обиняков открыла сыну глаза на его положение в обществе, на злосчастную его участь, на клеймо, каким была отмечена его судьба, на жертвы, которые она ради него принесла, рассказала о том, что пришлось ей пережить, выполняя свой материнский долг, столь легкий и сладостный для других женщин. Валентин глубоко прочувствовал сказанное Луизой, его нежную и податливую душу с тех пор наполняли грусть и гордость, он был признателен матери, и после всех своих горестей она нашла в сыне понимание и утешение.
Но признаемся, что Луиза, обладающая достаточным мужеством и множеством добродетелей, недоступных вульгарным натурам, была при этом не слишком приятной особой в повседневной жизни со всеми ее будничными заботами. Она легко раздражалась из-за любого пустяка и во вред самой себе была слишком чувствительна к любому уколу, хотя, казалось бы, должна была притерпеться к ударам судьбы. Подчас она изливала горечь своей души, внося смятение в кроткую, впечатлительную душу сына. Однако этим она несколько притупила его восприимчивость. На это пятнадцатилетнее чело как бы уже лег отпечаток зрелости, и это едва расцветшее дитя устало жить и испытывало потребность в спокойном существовании без бурь и ливней. Подобно прекрасному цветку, расправившему лепестки на отроге скалы, но исхлестанному ветрами прежде, чем полностью раскрыть их, Валентин клонил на грудь голову, и томная улыбка, бродившая на его губах, казалась улыбкой взрослого человека. Таким образом, светлая и возвышенная дружба Валентины, сдержанные и неусыпные заботы Бенедикта стали для мальчика как бы началом новой эры. Он чувствовал, что расцветает в новой атмосфере, столь для него благоприятной. Хрупкий, тоненький подросток начал быстро расти и мужать, а его матово-бледные щеки окрасил нежный румянец. Атенаис, ставившая физическую красоту превыше всех прочих достоинств, не раз заявляла во всеуслышание, что никогда в жизни не видела такого восхитительно красивого лица, как у этого мальчугана, таких пепельно-белокурых волос, напоминающих кудри Валентины, падающих крупными локонами на белую, гладкую, как у мраморного Антиноя, шею. Ветреная фермерша, заявляя, что Валентин — совсем еще невинное дитя, то целовала его в чистый, безмятежный лоб, то перебирала пальцами локоны, которые сравнивала с золотистым шелком.
Итак, к вечеру домик для гостей становился местом общего отдыха и приятного времяпрепровождения. Валентина не допускала никого из непосвященных и не разрешала заходить туда даже обитателям замка. Одна лишь Катрин имела право появляться в домике и наводить там порядок. Это был Элизиум, поэтический мирок, золотой век Валентины. В замке — лишь неприятности, невзгоды, раболепство, больная бабушка, докучливые визитеры, мучительные раздумья и молельня, пробуждавшая угрызения совести; в домике же — счастье, друзья, сладостные грезы, прогонявшие страхи, и чистые радости целомудренной любви. То был как бы волшебный остров среди повседневной жизни, оазис среди пустыни.
В домике Луиза забывала о своем тайном горе, о своих с трудом подавляемых вспышках гнева, об отвергнутой любви. Бенедикт, наслаждавшийся обществом Валентины, безропотно предавался ее вере; казалось, даже нрав его изменился, стал ровнее, забылись его несправедливые суждения, жестокие до грубости вспышки. Луизе он уделял не меньше внимания, чем ее младшей сестре, бывало, прогуливался с ней рука об руку под липами. С ней он говорил о мальчике, расхваливал его достоинства, его ум, быстрые успехи, благодарил за то, что она дала ему сына и друга. Слушая его, бедняжка Луиза заливалась слезами и старалась убедить себя, что если бы даже Бенедикт любил ее, чувство это не было бы столь сладко, столь лестно для нее, как их теперешняя дружба.
Хохотунья и резвунья Атенаис приносила в домик всю свою юную беспечность, тут она забывала о домашних неприятностях, бурных ласках и вечной ревности Пьера Блютти. Она все еще любила Бенедикта, но не так, как раньше, — теперь она видела в нем искреннего друга. А он, как Валентину и Луизу, звал ее сестрой, а иногда, развеселившись, и сестренкой. Не в характере Атенаис было страдать от несчастной любви, природа обделила ее поэтичностью. Она была слишком молода, слишком хороша собой, чтобы долго ждать взаимности, к тому же Пьер Блютти не заставлял ее страдать из-за неудовлетворенного женского тщеславия. Говорила она об этом с уважением, краской на лице и улыбкой на губах, но при малейшем лукавом намеке Луизы вскакивала, легкая, шаловливая, и убегала в парк, увлекая за собой робкого Валентина, с которым она обращалась как с младенцем, хотя была старше его всего на год.
Но было и то, что невозможно описать, — это безмолвная сдержанная нежность Бенедикта и Валентины, это утонченное чувство чистоты и обожания, побеждавшее в их сердце пылкую страсть, готовую перелиться через край. Были в этой ежечасной борьбе тысячи терзаний и тысячи услад, и возможно, Бенедикту равно было дорого и то и другое. Валентина еще порой со страхом думала о том, что она согрешила перед Всевышним, и как добрую христианку ее мучили угрызения совести, но Бенедикт, не в силах понять до конца, что есть для женщины долг, все же с удовлетворением думал о том, что не увлек Валентину на пагубный путь греха, не дал ей повода ни в чем раскаиваться. С радостью жертвовал он ради нее пожиравшей его пламенной страстью. Он гордился тем, что позволил страданиям обуздать себя: его пьянили тысячи желаний и тысячи грез, но вслух он боготворил Валентину за малейший знак благосклонности. Коснуться ее волос, впивать ее аромат, лежать в траве у ее ног, прижавшись лбом к краешку ее шелкового передника, как бы перехватывать ее лобзание, коснувшись губами лба мальчика — туда поцеловала его Валентина, незаметно унести домой букетик цветов, увядших у ее пояса, — вот каковы были теперь великие события и великие радости его жизни, полной самоограничения, любви и счастья.
|
|